Положительные и отрицательные качества старухи изергиль. Образ и характеристика старухи изергиль в рассказе горького сочинение

Я слышал эти рассказы под Аккерманом, в Бессарабии, на морском берегу. Однажды вечером, кончив дневной сбор винограда, партия молдаван, с которой я работал, ушла на берег моря, а я и старуха Изергиль остались под густой тенью виноградных лоз и, лежа на земле, молчали, глядя, как тают в голубой мгле ночи силуэты тех людей, что пошли к морю. Они шли, пели и смеялись; мужчины — бронзовые, с пышными, черными усами и густыми кудрями до плеч, в коротких куртках и широких шароварах; женщины и девушки — веселые, гибкие, с темно-синими глазами, тоже бронзовые. Их волосы, шелковые и черные, были распущены, ветер, теплый и легкий, играя ими, звякал монетами, вплетенными в них. Ветер тек широкой, ровной волной, но иногда он точно прыгал через что-то невидимое и, рождая сильный порыв, развевал волосы женщин в фантастические гривы, вздымавшиеся вокруг их голов. Это делало женщин странными и сказочными. Они уходили все дальше от нас, а ночь и фантазия одевали их все прекраснее. Кто-то играл на скрипке... девушка пела мягким контральто, слышался смех... Воздух был пропитан острым запахом моря и жирными испарениями земли, незадолго до вечера обильно смоченной дождем. Еще и теперь по небу бродили обрывки туч, пышные, странных очертаний и красок, тут — мягкие, как клубы дыма, сизые и пепельно-голубые, там — резкие, как обломки скал, матово-черные или коричневые. Между ними ласково блестели темно-голубые клочки неба, украшенные золотыми крапинками звезд. Все это — звуки и запахи, тучи и люди — было странно красиво и грустно, казалось началом чудной сказки. И все как бы остановилось в своем росте, умирало; шум голосов гас, удаляясь, перерождался в печальные вздохи. — Что ты не пошел с ними? — кивнув головой, спросила старуха Изергиль. Время согнуло ее пополам, черные когда-то глаза были тусклы и слезились. Ее сухой голос звучал странно, он хрустел, точно старуха говорила костями. — Не хочу, — ответил я ей. — У!.. стариками родитесь вы, русские. Мрачные все, как демоны... Боятся тебя наши девушки... А ведь ты молодой и сильный... Луна взошла. Ее диск был велик, кроваво-красен, она казалась вышедшей из недр этой степи, которая на своем веку так много поглотила человеческого мяса и выпила крови, отчего, наверное, стала такой жирной и щедрой. На нас упали кружевные тени от листвы, я и старуха покрылись ими, как сетью. По степи, влево от нас, поплыли тени облаков, пропитанные голубым сиянием луны, они стали прозрачней и светлей. — Смотри, вон идет Ларра! Я смотрел, куда старуха указывала своей дрожащей рукой с кривыми пальцами, и видел: там плыли тени, их было много, и одна из них, темней и гуще, чем другие, плыла быстрей и ниже сестер, — она падала от клочка облака, которое плыло ближе к земле, чем другие, и скорее, чем они. — Никого нет там! — сказал я. — Ты слеп больше меня, старухи. Смотри — вон, темный, бежит степью! Я посмотрел еще и снова не видел ничего, кроме тени. — Это тень! Почему ты зовешь ее Ларра? —Потому что это — он. Он уже стал теперь как тень, — nopal Он живет тысячи лет, солнце высушило его тело, кровь и кости, и ветер распылил их. Вот что может сделать бог с человеком за гордость!.. — Расскажи мне, как это было! — попросил я старуху, чувствуя впереди одну из славных сказок, сложенных в степях. И она рассказала мне эту сказку. «Многие тысячи лет прошли с той поры, когда случилось это. Далеко за морем, на восход солнца, есть страна большой реки, в той стране каждый древесный лист и стебель травы дает столько тени, сколько нужно человеку, чтоб укрыться в ней от солнца, жестоко жаркого там. Вот какая щедрая земля в той стране! Там жило могучее племя людей, они пасли стада и на охоту за зверями тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели песни и играли с девушками. Однажды, во время пира, одну из них, черноволосую и нежную, как ночь, унес орел, спустившись с неба. Стрелы, пущенные в него мужчинами, упали, жалкие, обратно на землю. Тогда пошли искать девушку, но — не нашли ее. И забыли о ней, как забывают обо всем на земле». Старуха вздохнула и замолчала. Ее скрипучий голос звучал так, как будто это роптали все забытые века, воплотившись в ее груди тенями воспоминаний. Море тихо вторило началу одной из древних легенд, которые, может быть, создались на его берегах. «Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес ее в горы и жил с нею там, как с женой. Вот его сын, а отца нет уже, когда он стал слабеть, то поднялся в последний раз высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы горы, насмерть разбился о них... Все смотрели с удивлением на сына орла и видели, что он ничем не лучше их, только глаза его были холодны и горды, как у царя птиц. И разговаривали с ним, а он отвечал, если хотел, или молчал, а когда пришли старейшие племени, он говорил с ними, как с равными себе. Это оскорбило их, и они, назвав его неоперенной стрелой с неотточенным наконечником, сказали ему, что их чтут, им повинуются тысячи таких, как он, и тысячи вдвое старше его. А он, смело глядя на них, отвечал, что таких, как он, нет больше; и если все чтут их — он не хочет делать этого. О!.. тогда уж совсем рассердились они. Рассердились и сказали: — Ему нет места среди нас! Пусть идет куда хочет. Он засмеялся и пошел, куда захотелось ему, — к одной красивой девушке, которая пристально смотрела на него; пошел к ней и, подойдя, обнял ее. А она была дочь одного из старшин, осудивших его. И, хотя он был красив, она оттолкнула его, потому что боялась отца. Она оттолкнула его, да и пошла прочь, а он ударил ее и, когда она упала, встал ногой на ее грудь, так, что из ее уст кровь брызнула к небу, девушка, вздохнув, извилась змеей и умерла. Всех, кто видел это, оковал страх, — впервые при них так убивали женщину. И долго все молчали, глядя на нее, лежавшую с открытыми глазами и окровавленным ртом, и на него, который стоял один против всех, рядом с ней, и был горд, — не опустил своей головы, как бы вызывая на нее кару. Потом, когда одумались, то схватили его, связали и так оставили, находя, что убить сейчас же — слишком просто и не удовлетворит их». Ночь росла и крепла, наполняясь странными, тихими звуками. В степи печально посвистывали суслики, в листве винограда дрожал стеклянный стрекот кузнечиков, листва вздыхала и шепталась, полный диск луны, раньше кроваво-красный, бледнел, удаляясь от земли, бледнел и все обильнее лил на степь голубоватую мглу... «И вот они собрались, чтобы придумать казнь, достойную преступления... Хотели разорвать его лошадьми — и это казалось мало им; думали пустить в него всем по стреле, но отвергли и это; предлагали сжечь его, но дым костра не позволил бы видеть его мучений; предлагали много — и не находили ничего настолько хорошего, чтобы понравилось всем. А его мать стояла перед ними на коленях и молчала, не находя ни слез, ни слов, чтобы умолять о пощаде. Долго говорили они, и вот один мудрец сказал, подумав долго: — Спросим его, почему он сделал это? Спросили его об этом. Он сказал: — Развяжите меня! Я не буду говорить связанный! А когда развязали его, он спросил: — Что вам нужно? — спросил так, точно они были рабы... — Ты слышал...— сказал мудрец. — Зачем я буду объяснять вам мои поступки? — Чтоб быть понятым нами. Ты, гордый, слушай! Все равно ты умрешь ведь... Дай же нам понять то, что ты сделал. Мы остаемся жить, и нам полезно знать больше, чем мы знаем... — Хорошо, я скажу, хотя я, может быть, сам неверно понимаю то, что случилось. Я убил ее потому, мне кажется, — что меня оттолкнула она... А мне было нужно ее. — Но она не твоя! — сказали ему. — Разве вы пользуетесь только своим? Я вижу, что каждый человек имеет только речь, руки и ноги... а владеет он животными, женщинами, землей... и многим еще... Ему сказали на это, что за все, что человек берет, он платит собой: своим умом и силой, иногда — жизнью. А он отвечал, что он хочет сохранить себя целым. Долго говорили с ним и наконец увидели, что он считает себя первым на земле и, кроме себя, не видит ничего. Всем даже страшно стало, когда поняли, на какое одиночество он обрекал себя. У него не было ни племени, ни матери, ни скота, ни жены, и он не хотел ничего этого. Когда люди увидали это, они снова принялись судить о том, как наказать его. Но теперь недолго они говорили, — тот, мудрый, не мешавший им судить, заговорил сам: — Стойте! Наказание есть. Это страшное наказание; вы не выдумаете такого в тысячу лет! Наказание ему — в нем самом! Пустите его, пусть он будет свободен. Вот его наказание! И тут произошло великое. Грянул гром с небес, — хотя на них не было туч. Это силы небесные подтверждали речь мудрого. Все поклонились и разошлись. А этот юноша, который теперь получил имя Ларра, что значит: отверженный, выкинутый вон, — юноша громко смеялся вслед людям, которые бросили его, смеялся, оставаясь один, свободный, как отец его. Но отец его — не был человеком... А этот — был человек. И вот он стал жить, вольный, как птица. Он приходил в племя и похищал скот, девушек — все, что хотел. В него стреляли, но стрелы не могли пронзить его тела, закрытого невидимым покровом высшей кары. Он был ловок, хищен, силен, жесток и не встречался с людьми лицом к лицу. Только издали видели его. И долго он, одинокий, так вился около людей, долго — не один десяток годов. Но вот однажды он подошел близко к людям и, когда они бросились на него, не тронулся с места и ничем не показал, что будет защищаться. Тогда один из людей догадался и крикнул громко: — Не троньте его! Он хочет умереть! И все остановились, не желая облегчить участь того, кто делал им зло, не желая убивать его. Остановились и смеялись над ним. А он дрожал, слыша этот смех, и все искал чего-то на своей груди, хватаясь за нее руками. И вдруг он бросился на людей, подняв камень. Но они, уклоняясь от его ударов, не нанесли ему ни одного, и когда он, утомленный, с тоскливым криком упал на землю, то отошли в сторону и наблюдали за ним. Вот он встал и, подняв потерянный кем-то в борьбе с ним нож, ударил им себя в грудь. Но сломался нож — точно в камень ударили им. И снова он упал на землю и долго бился головой об нее. Но земля отстранялась от него, углубляясь от ударов его головы. — Он не может умереть! — с радостью сказали люди. И ушли, оставив его. Он лежал кверху лицом и видел — высоко в небе черными точками плавали могучие орлы. В его глазах было столько тоски, что можно было бы отравить ею всех людей мира. Так, с той поры остался он один, свободный, ожидая смерти. И вот он ходит, ходит повсюду... Видишь, он стал уже как тень и таким будет вечно! Он не понимает ни речи людей, ни их поступков — ничего. И все ищет, ходит, ходит... Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. И нет ему места среди людей... Вот как был поражен человек за гордость!» Старуха вздохнула, замолчала, и ее голова, опустившись на грудь, несколько раз странно качнулась. Я посмотрел на нее. Старуху одолевал сон, показалось мне. И стало почему-то страшно жалко ее. Конец рассказа она вела таким возвышенным, угрожающим тоном, а все-таки в этом тоне звучала боязливая, рабская нота. На берегу запели, — странно запели. Сначала раздался контральто, — он пропел две-три ноты, и раздался другой голос, начавший песню сначала и первый все лился впереди его...— третий, четвертый, пятый вступили в песню в том же порядке. И вдруг ту же песню, опять-таки сначала, запел хор мужских голосов. Каждый голос женщин звучал совершенно отдельно, все они казались разноцветными ручьями и, точно скатываясь откуда-то сверху по уступам, прыгая и звеня, вливаясь в густую волну мужских голосов, плавно лившуюся кверху, тонули в ней, вырывались из нее, заглушали ее и снова один за другим взвивались, чистые и сильные, высоко вверх. Шума волн не слышно было за голосами...

II

— Слышал ли ты, чтоб где-нибудь еще так пели? — спросила Изергиль, поднимая голову и улыбаясь беззубым ртом. — Не слыхал. Никогда не слыхал... — И не услышишь. Мы любим петь. Только красавцы могут хорошо петь, — красавцы, которые любят жить. Мы любим жить. Смотри-ка, разве не устали за день те, которые поют там? С восхода по закат работали, взошла луна, и уже — поют! Те, которые не умеют жить, легли бы спать. Те, которым жизнь мила, вот — поют. — Но здоровье...— начал было я. — Здоровья всегда хватит на жизнь. Здоровье! Разве ты, имея деньги, не тратил бы их? Здоровье — то же золото. Знаешь ты, что я делала, когда была молодой? Я ткала ковры с восхода по закат, не вставая почти. Я, как солнечный луч, живая была и вот должна была сидеть неподвижно, точно камень. И сидела до того, что, бывало, все кости у меня трещат. А как придет ночь, я бежала к тому, кого любила, целоваться с ним. И так я бегала три месяца, пока была любовь; все ночи этого времени бывала у него. И вот до какой поры дожила — хватило крови! А сколько любила! Сколько поцелуев взяла и дала!.. Я посмотрел ей в лицо. Ее черные глаза были все-таки тусклы, их не оживило воспоминание. Луна освещала ее сухие, потрескавшиеся губы, заостренный подбородок с седыми волосами на нем и сморщенный нос, загнутый, словно клюв совы. На месте щек были черные ямы, и в одной из них лежала прядь пепельно-седых волос, выбившихся из-под красной тряпки, которою была обмотана ее голова. Кожа на лице, шее и руках вся изрезана морщинами, и при каждом движении старой Изергиль можно было ждать, что сухая эта кожа разорвется вся, развалится кусками и предо мной встанет голый скелет с тусклыми черными глазами. Она снова начала рассказывать своим хрустящим голосом: — Я жила с матерью под Фальми, на самом берегу Бырлата; и мне было пятнадцать лет, когда он явился к нашему хутору. Был он такой высокий, гибкий, черноусый, веселый. Сидит в лодке и так звонко кричит он нам в окна: «Эй, нет ли у вас вина... и поесть мне?» Я посмотрела в окно сквозь ветви ясеней и вижу: река вся голубая от луны, а он, в белой рубахе и в широком кушаке с распущенными на боку концами, стоит одной ногой в лодке, а другой на берегу. И покачивается, и что-то поет. Увидал меня, говорит: «Вот какая красавица живет тут!.. А я и не знал про это!» Точно он уж знал всех красавиц до меня! Я дала ему вина и вареной свинины... А через четыре дня дала уже и всю себя... Мы всё катались с ним в лодке по ночам. Он приедет и посвистит тихо, как суслик, а я выпрыгну, как рыба, в окно на реку. И едем... Он был рыбаком с Прута, и потом, когда мать узнала про все и побила меня, уговаривал все меня уйти с ним в Добруджу и дальше, в дунайские гирла. Но мне уж не нравился он тогда — только поет да целуется, ничего больше! Скучно это было уже. В то время гуцулы шайкой ходили по тем местам, и у них были любезные тут... Так вот тем — весело было. Иная ждет, ждет своего карпатского молодца, думает, что он уже в тюрьме или убит где-нибудь в драке, — и вдруг он один, а то с двумя-тремя товарищами, как с неба, упадет к ней. Подарки подносил богатые — легко же ведь доставалось все им! И пирует у нее, и хвалится ею перед своими товарищами. А ей любо это. Я и попросила одну подругу, у которой был гуцул, показать мне их... Как ее звали? Забыла как... Все стала забывать теперь. Много времени прошло с той поры, все забудешь! Она меня познакомила с молодцом. Был хорош... Рыжий был, весь рыжий — и усы и кудри! Огненная голова. И был он такой печальный, иногда ласковый, а иногда, как зверь, ревел и дрался. Раз ударил меня в лицо... А я, как кошка, вскочила ему на грудь, да и впилась зубами в щеку... С той поры у него на щеке стала ямка, и он любил, когда я целовала ее... — А рыбак куда девался? — спросил я. — Рыбак? А он... тут... Он пристал к ним, к гуцулам. Сначала все уговаривал меня и грозил бросить в воду, а потом — ничего, пристал к ним и другую завел... Их обоих и повесили вместе — и рыбака и этого гуцула. Я ходила смотреть, как их вешали. В Добрудже это было. Рыбак шел на казнь бледный и плакал, а гуцул трубку курил. Идет себе и курит, руки в карманах, один ус на плече лежит, а другой на грудь свесился. Увидал меня, вынул трубку и кричит: «Прощай!..» Я целый год жалела его. Эх!.. Это уж тогда с ними было, как они хотели уйти в Карпаты к себе. На прощанье пошли к одному румыну в гости, там их и поймали. Двоих только, а нескольких убили, а остальные ушли... Все-таки румыну заплатили после... Хутор сожгли и мельницу, и хлеб весь. Нищим стал. — Это ты сделала? — наудачу спросил я. — Много было друзей у гуцулов, не одна я... Кто был их лучшим другом, тот и справил им поминки... Песня на берегу моря уже умолкла, и старухе вторил теперь только шум морских волн, — задумчивый, мятежный шум был славной второй рассказу о мятежной жизни. Все мягче становилась ночь, и все больше разрождалось в ней голубого сияния луны, а неопределенные звуки хлопотливой жизни ее невидимых обитателей становились тише, заглушаемые возраставшим шорохом волн... ибо усиливался ветер. — А то еще турка любила я. В гареме у него была, в Скутари. Целую неделю жила, — ничего... Но скучно стало...— всё женщины, женщины... Восемь было их у него... Целый день едят, спят и болтают глупые речи... Или ругаются, квохчут, как курицы... Он был уж немолодой, этот турок. Седой почти и такой важный, богатый. Говорил — как владыка... Глаза были черные... Прямые глаза... Смотрят прямо в душу. Очень он любил молиться. Я его в Букурешти увидала... Ходит по рынку, как царь, и смотрит так важно, важно. Я ему улыбнулась. В тот же вечер меня схватили на улице и привезли к нему. Он сандал и пальму продавал, а в Букурешти приехал купить что-то. «Едешь ко мне?» — говорит. «О да, поеду!» — «Хорошо!» И я поехала. Богатый он был, этот турок. И сын у него уже был — черненький мальчик, гибкий такой... Ему лет шестнадцать было. С ним я и убежала от турка... Убежала в Болгарию, в Лом-Паланку... Там меня одна болгарка ножом ударила в грудь за жениха или за мужа своего — уже не помню. Хворала я долго в монастыре одном. Женский монастырь. Ухаживала за мной одна девушка, полька... и к ней из монастыря другого, — около Арцер-Паланки, помню, — ходил брат, тоже монашек... Такой... как червяк, все извивался предо мной... И когда я выздоровела, то ушла с ним... в Польшу его. — Погоди!.. А где маленький турок? — Мальчик? Он умер, мальчик. От тоски по дому или от любви... но стал сохнуть он, так, как неокрепшее деревцо, которому слишком много перепало солнца... так и сох все... помню, лежит, весь уже прозрачный и голубоватый, как льдинка, а все еще в нем горит любовь... И все просит наклониться и поцеловать его... Я любила его и, помню, много целовала... Потом уж он совсем стал плох — не двигался почти. Лежит и так жалобно, как нищий милостыни, просит меня лечь с ним рядом и греть его. Я ложилась. Ляжешь с ним... он сразу загорится весь. Однажды я проснулась, а он уж холодный... мертвый... Я плакала над ним. Кто скажет? Может, ведь это я и убила его. Вдвое старше его я была тогда уж. И была такая сильная, сочная... а он — что же?.. Мальчик!.. Она вздохнула и — первый раз я видел это у нее — перекрестилась трижды, шепча что-то сухими губами. — Ну, отправилась ты в Польшу...— подсказал я ей. — Да... с тем, маленьким полячком. Он был смешной и подлый. Когда ему нужна была женщина, он ластился ко мне котом и с его языка горячий мед тек, а когда он меня не хотел, то щелкал меня словами, как кнутом. Раз как-то шли мы по берегу реки, и вот он сказал мне гордое, обидное слово. О! О!.. Я рассердилась! Я закипела, как смола! Я взяла его на руки и, как ребенка, — он был маленький, — подняла вверх, сдавив ему бока так, что он посинел весь. И вот я размахнулась и бросила его с берега в реку. Он кричал. Смешно так кричал. Я смотрела на него сверху, а он барахтался там, в воде. Я ушла тогда. И больше не встречалась с ним. Я была счастлива на это: никогда не встречалась после с теми, которых когда-то любила. Это нехорошие встречи, все равно как бы с покойниками. Старуха замолчала, вздыхая. Я представлял себе воскрешаемых ею людей. Вот огненно-рыжий, усатый гуцул идет умирать, спокойно покуривая трубку. У него, наверное, были холодные, голубые глаза, которые на все смотрели сосредоточенно и твердо. Вот рядом с ним черноусый рыбак с Прута; плачет, не желая умирать, и на его лице, бледном от предсмертной тоски, потускнели веселые глаза, и усы, смоченные слезами, печально обвисли по углам искривленного рта. Вот он, старый, важный турок, наверное, фаталист и деспот, и рядом с ним его сын, бледный и хрупкий цветок Востока, отравленный поцелуями. А вот тщеславный поляк, галантный и жестокий, красноречивый и холодный... И все они — только бледные тени, а та, которую они целовали, сидит рядом со мной живая, но иссушенная временем, без тела, без крови, с сердцем без желаний, с глазами без огня, — тоже почти тень. Она продолжала: — В Польше Стало трудно мне. Там живут холодные и лживые люди. Я не знала их змеиного языка. Все шипят... Что шипят? Это бог дал им такой змеиный язык за то, что они лживы. Шла я тогда, не зная куда, и видела, как они собирались бунтовать с вами, русскими. Дошла до города Бохнии. Жид один купил меня; не для себя купил, а чтобы торговать мною. Я согласилась на это. Чтобы жить — надо уметь что-нибудь делать. Я ничего не умела и за это платила собой. Но я подумала тогда, что ведь, если я достану немного денег, чтобы воротиться к себе на Бырлат, я порву цепи, как бы они крепки ни были. И жила я там. Ходили ко мне богатые паны и пировали у меня. Это им дорого стоило. Дрались из-за меня они, разорялись. Один добивался меня долго и раз вот что сделал; пришел, а слуга за ним идет с мешком. Вот пан взял в руки тот мешок и опрокинул его над моей головой. Золотые монеты стукали меня по голове, и мне весело было слушать их звон, когда они падали на пол. Но я все-таки выгнала пана. У него было такое толстое, сырое лицо, и живот — как большая подушка. Он смотрел, как сытая свинья. Да, выгнала я его, хотя он и говорил, что продал все земли свои, и дома, и коней, чтобы осыпать меня золотом. Я тогда любила одного достойного пана с изрубленным лицом. Все лицо было у него изрублено крест-накрест саблями турок, с которыми он незадолго перед тем воевал за греков. Вот человек!.. Что ему греки, если он поляк? А он пошел, бился с ними против их врагов. Изрубили его, у него вытек один глаз от ударов, и два пальца на левой руке были тоже отрублены... Что ему греки, если он поляк? А вот что: он любил подвиги. А когда человек любит подвиги, он всегда умеет их сделать и найдет, где это можно. В жизни, знаешь ли ты, всегда есть место подвигам. И те, которые не находят их для себя, — те просто лентяи или трусы, или не понимают жизни, потому что, кабы люди понимали жизнь, каждый захотел бы оставить после себя свою тень в ней. И тогда жизнь не пожирала бы людей бесследно... О, этот, рубленый, был хороший человек! Он готов был идти на край света, чтобы делать что-нибудь. Наверное, ваши убили его во время бунта. А зачем вы ходили бить мадьяр? Ну-ну, молчи!.. И, приказывая мне молчать, старая Изергиль вдруг замолчала сама, задумалась. — Знала также я и мадьяра одного. Он однажды ушел от меня, — зимой это было, — и только весной, когда стаял снег, нашли его в поле с простреленной головой. Вот как! Видишь — не меньше чумы губит любовь людей; коли посчитать — не меньше... Что я говорила? О Польше... Да, там я сыграла свою последнюю игру. Встретила одного шляхтича... Вот был красив! Как черт. Я же стара уж была, эх, стара! Было ли мне четыре десятка лет? Пожалуй, что и было... А он был еще и горд, и избалован нами, женщинами. Дорого он мне стал... да. Он хотел сразу так себе взять меня, но я не далась. Я не была никогда рабой, ничьей. А с жидом я уже кончила, много денег дала ему... И уже в Кракове жила. Тогда у меня все было: и лошади, и золото, и слуги... Он ходил ко мне, гордый демон, и все хотел, чтоб я сама кинулась ему в руки. Мы поспорили с ним... Я даже, — помню, — дурнела от этого. Долго это тянулось... Я взяла свое: он на коленях упрашивал меня... Но только взял, как уж и бросил. Тогда поняла я, что стала стара... Ох, это было мне не сладко! Вот уж не сладко!.. Я ведь любила его, этого черта... а он, встречаясь со мной, смеялся... подлый он был! И другим он смеялся надо мной, а я это знала. Ну, уж горько было мне, скажу! Но он был тут, близко, и я все-таки любовалась им. А как вот ушел он биться с вами, русскими, тошно стало мне. Ломала я себя, но не могла сломать... И решила поехать за ним. Он около Варшавы был, в лесу. Но когда я приехала, то узнала, что уж побили их ваши... и что он в плену, недалеко в деревне. «Значит, — подумала я, — не увижу уже его больше!» А видеть хотелось. Ну, стала стараться увидать... Нищей оделась, хромой, и пошла, завязав лицо, в ту деревню, где был он. Везде казаки и солдаты... дорого мне стоило быть там! Узнала я, где поляки сидят, и вижу, что трудно попасть туда. А нужно мне это было. И вот ночью подползла я к тому месту, где они были. Ползу по огороду между гряд и вижу: часовой стоит на моей дороге... А уж слышно мне — поют поляки и говорят громко. Поют песню одну... к матери бога... И тот там же поет... Аркадэк мой. Мне горько стало, как подумала я, что раньше за мной ползали... а вот оно, пришло время — и я за человеком поползла змеей по земле и, может, на смерть свою ползу. А этот часовой уже слушает, выгнулся вперед. Ну, что же мне? Встала я с земли и пошла на него. Ни ножа у меня нет, ничего, кроме рук да языка. Жалею, что не взяла ножа. Шепчу: «Погоди!..» А он, солдат этот, уже приставил к горлу мне штык. Я говорю ему шепотом: «Не коли, погоди, послушай, коли у тебя душа есть! Не могу тебе ничего дать, а прошу тебя...» Он опустил ружье и также шепотом говорит мне: «Пошла прочь, баба! пошла! Чего тебе?» Я сказала ему, что сын у меня тут заперт... «Ты понимаешь, солдат, — сын! Ты ведь тоже чей-нибудь сын, да? Так вот посмотри на меня — у меня есть такой же, как ты, и вон он где! Дай мне посмотреть на него, может, он умрет скоро... и, может, тебя завтра убьют... будет плакать твоя мать о тебе? И ведь тяжко будет тебе умереть, не взглянув на нее, твою мать? И моему сыну тяжко же. Пожалей же себя и его, и меня — мать!..» Ох, как долго говорила я ему! Шел дождь и мочил нас. Ветер выл и ревел, и толкал меня то в спину, то в грудь. Я стояла и качалась перед этим каменным солдатом... А он все говорил: «Нет!» И каждый раз, как я слышала его холодное слово, еще жарче во мне вспыхивало желание видеть того, Аркадэка... Я говорила и мерила глазами солдата — он был маленький, сухой и все кашлял. И вот я упала на землю перед ним и, охватив его колени, все упрашивая его горячими словами, свалила солдата на землю. Он упал в грязь. Тогда я быстро повернула его лицом к земле и придавила его голову в лужу, чтоб он не кричал. Он не кричал, а только все барахтался, стараясь сбросить меня с своей спины. Я же обеими руками втискивала его голову глубже в грязь. Он и задохнулся... Тогда я бросилась к амбару, где пели поляки. «Аркадэк!..» — шептала я в щели стен. Они догадливые, эти поляки, — и, услыхав меня, не перестали петь! Вот его глаза против моих. «Можешь ты выйти отсюда?» — «Да, через пол!» — сказал он. «Ну, иди же». И вот четверо их вылезло из-под этого амбара: трое и Аркадэк мой. «Где часовые?» — спросил Аркадэк. «Вон лежит!..» И они пошли тихо-тихо, согнувшись к земле. Дождь шел, ветер выл громко. Мы ушли из деревни и долго молча шли лесом. Быстро так шли. Аркадэк держал меня за руку, и его рука была горяча и дрожала. О!.. Мне так хорошо было с ним, пока он молчал. Последние это были минуты — хорошие минуты моей жадной жизни. Но вот мы вышли на луг и остановились. Они благодарили меня все четверо. Ох, как они долго и много говорили мне что-то! Я все слушала и смотрела на своего пана. Что же он сделает мне? И вот он обнял меня и сказал так важно... Не помню, что он сказал, но так выходило, что теперь он в благодарность за то, что я увела его, будет любить меня... И стал он на колени предо мной, улыбаясь, и сказал мне: «Моя королева!» Вот какая лживая собака была это!.. Ну, тогда я дала ему пинка ногой и ударила бы его в лицо, да он отшатнулся и вскочил. Грозный и бледный стоит он предо мной... Стоят и те трое, хмурые все. И все молчат. Я посмотрела на них... Мне тогда стало — помню — только скучно очень, и такая лень напала на меня... Я сказала им: «Идите!» Они, псы, спросили меня: «Ты воротишься туда, указать наш путь?» Вот какие подлые! Ну, все-таки ушли они. Тогда и я пошла... А на другой день взяли меня ваши, но скоро отпустили. Тогда увидела я, что пора мне завести гнездо, будет жить кукушкой! Уж тяжела стала я, и ослабели крылья, и перья потускнели... Пора, пора! Тогда я уехала в Галицию, а оттуда в Добруджу. И вот уже около трех десятков лет живу здесь. Был у меня муж, молдаванин; умер с год тому времени. И живу я вот! Одна живу... Нет, не одна, а вон с теми. Старуха махнула рукой к морю. Там все было тихо. Иногда рождался какой-то краткий, обманчивый звук и умирал тотчас же. — Любят они меня. Много я рассказываю им разного. Им это надо. Еще молодые все... И мне хорошо с ними. Смотрю и думаю: «Вот и я, было время, такая же была... Только тогда, в мое время, больше было в человеке силы и огня, и оттого жилось веселее и лучше... Да!..» Она замолчала. Мне грустно было рядом с ней. Она же дремала, качая головой, и тихо шептала что-то... может быть, молилась. С моря поднималась туча — черная, тяжелая, суровых очертаний, похожая на горный хребет. Она ползла в степь. С ее вершины срывались клочья облаков, неслись вперед ее и гасили звезды одну за другой. Море шумело. Недалеко от нас, в лозах винограда, целовались, шептали и вздыхали. Глубоко в степи выла собака... Воздух раздражал нервы странным запахом, щекотавшим ноздри. От облаков падали на землю густые стаи теней и ползли по ней, ползли, исчезали, являлись снова... На месте луны осталось только мутное опаловое пятно, иногда его совсем закрывал сизый клочок облака. И в степной дали, теперь уже черной и страшной, как бы притаившейся, скрывшей в себе что-то, вспыхивали маленькие голубые огоньки. То там, то тут они на миг являлись и гасли, точно несколько людей, рассыпавшихся по степи далеко друг от друга, искали в ней что-то, зажигая спички, которые ветер тотчас же гасил. Это были очень странные голубые языки огня, намекавшие на что-то сказочное. — Видишь ты искры? — спросила меня Изергиль. — Вон те, голубые? — указывая ей на степь, сказал я. — Голубые? Да, это они... Значит, летают все-таки! Ну-ну... Я уж вот не вижу их больше. Не могу я теперь многого видеть. — Откуда эти искры? — спросил я старуху. Я слышал кое-что раньше о происхождении этих искр, но мне хотелось послушать, как расскажет о том же старая Изергиль. — Эти искры от горящего сердца Данко. Было на свете сердце, которое однажды вспыхнуло огнем... И вот от него эти искры. Я расскажу тебе про это... Тоже старая сказка... Старое, все старое! Видишь ты, сколько в старине всего?.. А теперь вот нет ничего такого — ни дел, ни людей, ни сказок таких, как в старину... Почему?.. Ну-ка, скажи! Не скажешь... Что ты знаешь? Что все вы знаете, молодые? Эхе-хе!.. Смотрели бы в старину зорко — там все отгадки найдутся... А вот вы не смотрите и не умеете жить оттого... Я не вижу разве жизнь? Ох, все вижу, хоть и плохи мои глаза! И вижу я, что не живут люди, а всё примеряются, примеряются и кладут на это всю жизнь. И когда обворуют сами себя, истратив время, то начнут плакаться на судьбу. Что же тут — судьба? Каждый сам себе судьба! Всяких людей я нынче вижу, а вот сильных нет! Где ж они?.. И красавцев становится все меньше. Старуха задумалась о том, куда девались из жизни сильные и красивые люди, и, думая, осматривала темную степь, как бы ища в ней ответа. Я ждал ее рассказа и молчал, боясь, что, если спрошу ее о чем-либо, она опять отвлечется в сторону. И вот она начала рассказ.

III

«Жили на земле в старину одни люди, непроходимые леса окружали с трех сторон таборы этих людей, а с четвертой — была степь. Были это веселые, сильные и смелые люди. И вот пришла однажды тяжелая пора: явились откуда-то иные племена и прогнали прежних в глубь леса. Там были болота и тьма, потому что лес был старый, и так густо переплелись его ветви, что сквозь них не видать было неба, и лучи солнца едва могли пробить себе дорогу до болот сквозь густую листву. Но когда его лучи падали на воду болот, то подымался смрад, и от него люди гибли один за другим. Тогда стали плакать жены и дети этого племени, а отцы задумались и впали в тоску. Нужно было уйти из этого леса, и для того были две дороги: одна — назад, — там были сильные и злые враги, другая — вперед, там стояли великаны-деревья, плотно обняв друг друга могучими ветвями, опустив узловатые корни глубоко в цепкий ил болота. Эти каменные деревья стояли молча и неподвижно днем в сером сумраке и еще плотнее сдвигались вокруг людей по вечерам, когда загорались костры. И всегда, днем и ночью, вокруг тех людей было кольцо крепкой тьмы, оно точно собиралось раздавить их, а они привыкли к степному простору. А еще страшней было, когда ветер бил по вершинам деревьев и весь лес глухо гудел, точно грозил и пел похоронную песню тем людям. Это были все-таки сильные люди, и могли бы они пойти биться насмерть с теми, что однажды победили их, но они не могли умереть в боях, потому что у них были заветы, и коли б умерли они, то пропали б с ними из жизни и заветы. И потому они сидели и думали в длинные ночи, под глухой шум леса, в ядовитом смраде болота. Они сидели, а тени от костров прыгали вокруг них в безмолвной пляске, и всем казалось, что это не тени пляшут, а торжествуют злые духи леса и болота... Люди всё сидели и думали. Но ничто — ни работа, ни женщины не изнуряют тела и души людей так, как изнуряют тоскливые думы. И ослабли люди от дум... Страх родился среди них, сковал им крепкие руки, ужас родили женщины плачем над трупами умерших от смрада и над судьбой скованных страхом живых, — и трусливые слова стали слышны в лесу, сначала робкие и тихие, а потом все громче и громче... Уже хотели идти к врагу и принести ему в дар волю свою, и никто уже, испуганный смертью, не боялся рабской жизни... Но тут явился Данко и спас всех один». Старуха, очевидно, часто рассказывала о горящем сердце Данко. Она говорила певуче, и голос ее, скрипучий и глухой, ясно рисовал предо мной шум леса, среди которого умирали от ядовитого дыхания болота несчастные, загнанные люди... «Данко — один из тех людей, молодой красавец. Красивые — всегда смелы. И вот он говорит им, своим товарищам: — Не своротить камня с пути думою. Кто ничего не делает, с тем ничего не станется. Что мы тратим силы на думу да тоску? Вставайте, пойдем в лес и пройдем его сквозь, ведь имеет же он конец — все на свете имеет конец! Идемте! Ну! Гей!.. Посмотрели на него и увидали, что он лучший из всех, потому что в очах его светилось много силы и живого огня. — Веди ты нас! — сказали они. Тогда он повел...» Старуха помолчала и посмотрела в степь, где все густела тьма. Искорки горящего сердца Данко вспыхивали где-то далеко и казались голубыми воздушными цветами, расцветая только на миг. «Повел их Данко. Дружно все пошли за ним — верили в него. Трудный путь это был! Темно было, и на каждом шагу болото разевало свою жадную гнилую пасть, глотая людей, и деревья заступали дорогу могучей стеной. Переплелись их ветки между собой; как змеи, протянулись всюду корни, и каждый шаг много стоил пота и крови тем людям. Долго шли они... Все гуще становился лес, все меньше было сил! И вот стали роптать на Данко, говоря, что напрасно он, молодой и неопытный, повел их куда-то. А он шел впереди их и был бодр и ясен. Но однажды гроза грянула над лесом, зашептали деревья глухо, грозно. И стало тогда в лесу так темно, точно в нем собрались сразу все ночи, сколько их было на свете с той поры, как он родился. Шли маленькие люди между больших деревьев и в грозном шуме молний, шли они, и, качаясь, великаны-деревья скрипели и гудели сердитые песни, а молнии, летая над вершинами леса, освещали его на минутку синим, холодным огнем и исчезали так же быстро, как являлись, пугая людей. И деревья, освещенные холодным огнем молний, казались живыми, простирающими вокруг людей, уходивших из плена тьмы, корявые, длинные руки, сплетая их в густую сеть, пытаясь остановить людей. А из тьмы ветвей смотрело на идущих что-то страшное, темное и холодное. Это был трудный путь, и люди, утомленные им, пали духом. Но им стыдно было сознаться в бессилии, и вот они в злобе и гневе обрушились на Данко, человека, который шел впереди их. И стали они упрекать его в неумении управлять ими, — вот как! Остановились они и под торжествующий шум леса, среди дрожащей тьмы, усталые и злые, стали судить Данко. — Ты, — сказали они, — ничтожный и вредный человек для нас! Ты повел нас и утомил, и за это ты погибнешь! — Вы сказали: «Веди!» — и я повел! — крикнул Данко, становясь против них грудью.— Во мне есть мужество вести, вот потому я повел вас! А вы? Что сделали вы в помощь себе? Вы только шли и не умели сохранить силы на путь более долгий! Вы только шли, шли, как стадо овец! Но эти слова разъярили их еще более. — Ты умрешь! Ты умрешь! — ревели они. А лес все гудел и гудел, вторя их крикам, и молнии разрывали тьму в клочья. Данко смотрел на тех, ради которых он понес труд, и видел, что они — как звери. Много людей стояло вокруг него, но не было на лицах их благородства, и нельзя было ему ждать пощады от них. Тогда и в его сердце вскипело негодование, но от жалости к людям оно погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, без него они погибнут. И вот его сердце вспыхнуло огнем желания спасти их, вывести на легкий путь, и тогда в его очах засверкали лучи того могучего огня... А они, увидав это, подумали, что он рассвирепел, отчего так ярко и разгорелись очи, и они насторожились, как волки, ожидая, что он будет бороться с ними, и стали плотнее окружать его, чтобы легче им было схватить и убить Данко. А он уже понял их думу, оттого еще ярче загорелось в нем сердце, ибо эта их дума родила в нем тоску. А лес все пел свою мрачную песню, и гром гремел, и лил дождь... — Что сделаю я для людей?! — сильнее грома крикнул Данко. И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой. Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, изумленные, стали как камни. — Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям. Они бросились за ним, очарованные. Тогда лес снова зашумел, удивленно качая вершинами, но его шум был заглушен топотом бегущих людей. Все бежали быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца. И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко все был впереди, и сердце его все пылало, пылало! И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади, плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем. Гроза была — там, сзади них, над лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя и золотом сверкала река... Был вечер, и от лучей заката река казалась красной, как та кровь, что била горячей струей из разорванной груди Данко. Кинул взор вперед себя на ширь степи гордый смельчак Данко, — кинул он радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо. А потом упал и — умер. Люди же, радостные и полные надежд, не заметили смерти его и не видали, что еще пылает рядом с трупом Данко его смелое сердце. Только один осторожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой... И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло...» — Вот откуда они, голубые искры степи, что являются перед грозой! Теперь, когда старуха кончила свою красивую сказку, в степи стало страшно тихо, точно и она была поражена силой смельчака Данко, который сжег для людей свое сердце и умер, не прося у них ничего в награду себе. Старуха дремала. Я смотрел на нее и думал: «Сколько еще сказок и воспоминаний осталось в ее памяти?» И думал о великом горящем сердце Данко и о человеческой фантазии, создавшей столько красивых и сильных легенд. Дунул ветер и обнажил из-под лохмотьев сухую грудь старухи Изергиль, засыпавшей все крепче. Я прикрыл ее старое тело и сам лег на землю около нее. В степи было тихо и темно. По небу все ползли тучи, медленно, скучно... Море шумело глухо и печально.

Фрагмент иллюстрации С. А. Сорина

Очень кратко

Старая румынка вспоминает свою бурную молодость и рассказывает две легенды: о сыне орла, обречённом за гордыню на вечное одиночество, и о юноше, который пожертвовал собой, чтобы спасти родное племя.

Названия глав условные и не соответствуют оригиналу. Повествование ведётся от лица рассказчика, имя которого в рассказе не упоминается. Воспоминания старухи Изергиль изложены от её имени.

Рассказчик встретил старуху Изергиль, когда собирал виноград в Бессарабии. Однажды вечером, отдыхая на морском берегу, он беседовал с ней. Вдруг старуха указала на тень от низко плывущего облака, назвала его Ларрой и рассказала «одну из славных сказок, сложенных в степях».

Легенда о Ларре

Много тысяч лет назад в «стране большой реки» жило племя охотников и земледельцев. Однажды одну из девушек этого племени унёс огромный орёл. Девушку долго искали, не нашли и забыли о ней, а через двадцать лет она вернулась со взрослым сыном, которого родила от орла. Сам орёл, почувствовав приближение старости, покончил с жизнью - упал с огромной высоты на острые скалы.

Сын орла был красивым парнем с холодными, гордыми глазами. Он никого не уважал, а со старейшинами держался как с равными себе. Старейшины не захотели принимать парня в своё племя, но это только насмешило его.

Он подошёл к красивой девушке и обнял её, но та оттолкнула его, потому что была дочерью одного из старейшин и боялась гнева своего отца. Тогда сын орла убил девушку. Его связали и начали придумывать «казнь, достойную преступления».

Один мудрец спросил, зачем он убил девушку, и сын орла ответил, что хотел её, а она его оттолкнула. После долгого разговора старейшины поняли, что парень «считает себя первым на земле и, кроме себя, не видит ничего». Он не хотел никого любить и желал брать то, чего ему хотелось.

Старейшины поняли, что сын орла обрекает себя на страшное одиночество, решили, что это станет для него самой суровой карой, и отпустили его.

Сына орла назвали Ларрой - отверженным. С тех пор он жил «вольный, как птица», приходил в племя и похищал скот и женщин. В него стреляли, но убить не могли, потому что тело Ларры было закрыто «невидимым покровом высшей кары».

Так жил Ларра много десятилетий. Однажды он приблизился к людям и не стал защищаться. Люди поняли, что Ларра хочет умереть, и отступили, не желая облегчить его участь. Он ударил себя в грудь ножом, но нож сломался, он попытался разбить голову о землю, но земля отстранилась от него, и люди поняли, что Ларра не может умереть. С тех пор он скитается по степи в виде бесплотной тени, наказанный за свою великую гордость.

Воспоминания старухи Изергиль

Старуха Изергиль задремала, а рассказчик сидел на берегу, слушая шум волн и далёкие песни сборщиков винограда.

Внезапно проснувшись, старуха Изергиль начала вспоминать тех, кого любила в своей долгой жизни.

Она жила с матерью в Румынии на берегу реки, ткала ковры. В пятнадцать лет она влюбилась в молодого рыбака. Он уговаривал Изергиль уйти с ним, но к тому времени рыбак ей уже надоел - «только поёт да целуется, ничего больше».

Бросив рыбака, Изергиль влюбилась в гуцула - весёлого, рыжего карпатского молодца из разбойничьей шайки. Рыбак не смог забыть Изергиль и тоже пристал к гуцулам. Так их и повесили вместе - и рыбака, и гуцула, а Изергиль ходила смотреть на казнь.

Затем Изергиль встретила важного и богатого турка, целую неделю прожила в его гареме, потом соскучилась и сбежала с его сыном, темноволосым, гибким мальчиком много младше её, в Болгарию. Там её ранила ножом в грудь некая болгарка, то ли за жениха, то ли за мужа - Изергиль уже не помнит.

Выходили Изергиль в женском монастыре. У монашки-польки, которая за ней ухаживала, в соседнем монастыре был брат. С ним Изергиль и сбежала в Польшу, а молоденький турок умер от избытка плотской любви и тоски по дому.

Поляк был «смешной и подлый», мог словами, как кнутом ударить. Однажды сильно обидел он Изергиль. Она взяла его на руки, бросила в реку и ушла.

Люди в Польше оказались «холодные и лживые», Изергиль было трудно жить среди них. В городе Бохнии её купил один жид, «не для себя купил, а чтобы торговать». Изергиль согласилась, желая заработать денег и вернуться домой. К ней ходили пировать «богатые паны», золотом её осыпали.

Многих любила Изергиль, а больше всего красавца-шляхтича Аркадэка. Он был молод, а Изергиль уже прожила четыре десятка лет. Тогда Изергиль рассталась с жидом и жила в Кракове, была богата - большой дом, слуги. Аркадэк долго добивался её, а добившись - бросил. Потом он пошёл биться с русскими и попал в плен.

Изергиль, прикинувшись нищей, убила часового и сумела вызволить любимого Аркадека из русского плена. Он обещал любить её, но Изергиль с ним не осталась - не хотела, чтобы её любили из благодарности.

После этого Изергиль уехала в Бессарабию и осталась там. Её муж-молдаванин умер, и теперь старуха живёт среди молодых сборщиков винограда, рассказывает им свои сказки.

С моря наплывала грозовая туча, и в степи начали появляться голубые искры. Увидев их, Изергиль поведала рассказчику легенду о Данко.

Легенда о Данко

В старину, между степью и непроходимым лесом жило племя сильных и смелых людей. Однажды из степи явились более сильные племена и прогнали этих людей вглубь леса, где воздух был отравлен ядовитыми испарениями болот.

Люди стали болеть и умирать. Из леса надо было уходить, но позади были сильные враги, а впереди дорогу преграждали болота и деревья-великаны, создававшие вокруг людей «кольцо крепкой тьмы».

Люди не могли вернуться в степь и биться насмерть, потому что у них были заветы, которые не должны были исчезнуть.

Тяжкие думы породили страх в сердцах людей. Всё громче звучали трусливые слова о том, что надо вернуться в степь и стать рабами сильнейших.

И тут молодой красавец Данко вызвался вывести племя из леса. Люди поверили и пошли за ним. Труден был их путь, люди гибли в болотах и каждый шаг давался им с трудом. Вскоре измученные соплеменники начали роптать на Данко.

Однажды началась гроза, на лес опустился непроглядный мрак, и племя пало духом. Сознаваться в собственном бессилии людям было стыдно, и они стали упрекать Данко в неумении управлять ими.

Усталые и злые люди стали судить Данко, он же отвечал, что соплеменники сами не сумели сохранить силы на долгий путь и просто шли как стадо овец. Тогда люди захотели убить Данко, и в их лицах уже не было ни доброты, ни благородства. От жалости к соплеменникам сердце Данко вспыхнуло огнём желания помочь им, и лучи этого могучего огня засверкали в его глазах.

Увидев, как горят глаза Данко, люди решили, что он рассвирепел, насторожились и стали окружать его, чтобы схватить и убить. Данко понял их намерение и стало ему горько, а сердце разгорелось ещё ярче. Он «разорвал руками себе грудь», вырвал пылающее сердце, высоко поднял его над головой и повёл очарованных людей вперёд, освещая им путь.

Наконец, лес расступился и племя увидело широкую степь, а Данко радостно рассмеялся и умер. Его сердце ещё пылало рядом с телом. Какой-то осторожный человек увидел это и, чего-то испугавшись, «наступил на гордое сердце ногой». Оно рассыпалось в искры и угасло.

Иногда в степи перед грозой появляются голубые искры. Это остатки горящего сердца Данко.

Окончив рассказ, старуха Изергиль задремала, а рассказчик смотрел на её иссохшее тело и гадал, сколько ещё «красивых и сильных легенд» она знает. Прикрыв старуху лохмотьями, рассказчик прилёг рядом и долго смотрел на покрытое тучами небо, а рядом «глухо и печально» шумело море.

В 90-е годы XIX столетия происходит резкое ускорение капиталистического развития страны. Миллионы людей, прежде всего крестьян, оказываются обезземеленными, обездоленными, оторванными от родных мест. Этот процесс был мучительным, но он вел к изменению образа жизни населения.

Эту ломку привычных устоев и вызванную ими интенсивность духовной жизни человека Горький почувствовал острее, чем его современники. Свое представление о новом мироощущении, рождающемся в народной среде, он и воплотил в своих романтических произведениях. Таков рассказ «Старуха Изергиль», анализ которого мы проведем.

В этом произведении романтические легенды органично сплавлены с современной Горькому народной жизнью. Жизнь, богатая событиями, страстями, мятежным несогласием с предначертанным, с принципами умеренности и аккуратности отличает главную героиню рассказа.

Жизнь ее полна героики, неукротимого стремления к свободе. На ее глазах сражались и умирали за свою свободу солдаты революционной Польши, она знала и любила «одного достойного пана с изрубленным лицом» — поляка, который «воевал за греков», она осуждала русских, ходивших бить мадьяр». Изергиль, возможно, была свидетельницей кровавого подавления революции в Венгрии войсками Николая I. Наконец, старуха рассказывает, как сама помогала бежать из плена восставшим полякам.

Подстать истории ее жизни и те легенды, которые она рассказывает проходящему. В отличие от «были» Макара Чудры, где в романтическом освещении давались, хотя и необычные, но все же реальные факты действительности, повествования Изергиль о Ларре и Данко выделяются как поистине сказочные.

Гиперболизация факта в «были» Макара Чудры не переходила границ возможного. На это, в частности, указывает то, что рассказчик мог показать себя свидетелем драмы, разыгравшейся между Лойко и Раддой. Иное дело — легенды старухи Изергиль. Преувеличение здесь явно выходит за пределы реальности, и говорить в данном случае следует уже не о романтическом освещении действительности, а о сказочности, которая выражается прежде всего в повествовании о событиях фантастического характера.

В первой из легенд, которые рассказывает Изергиль, повествуется о трагической судьбе сына женщины и орла — Ларры.

Образ Ларры («Старуха Изергиль»)

Этот юноша, незнакомый с законами того племени, откуда была родом его мать, и привыкший считать себя лучшим, вступает в конфликт с племенем, которое потребовало от него уважать свои законы и обычаи. Но Ларра сам хочет повелевать, везде и во всем признавая только свое желание, свою волю, свое право сильного. И потому он отказывается подчиниться этому требованию, и в результате трагического столкновения с людьми был осужден ими на вечное одиночество. Справедливость такого суда, по словам Изергиль, подтвердили сами небеса. Вот до чего может довести человека гордость и вот как могут покарать гордеца Бог и люди! — хочет сказать она.

Как проходящий, так и сам автор, конечно, не могли принять ни эгоизма, ни индивидуализма Ларры. В критике справедливо отмечалось, что образом Ларры Горький полемизировал с философией Ницше и Шопенгауэра, проповедовавших презрение сверхчеловека к толпе, народу, право «сильной личности» на преступление, насилие, неподсудность и т. п. Однако, если попытаться глубже вникнуть в суть изображения трагического конфликта Ларры с людьми племени, то вопрос о полемике предстанет во всей своей сложности. Писатель оспаривал не только реакционные идеи Ницше и Шопенгауэра, но и многие косные народные понятия о жизни, о герое, которым следует старуха Изергиль.

Осуждая Ларру, Изергиль заключает, что он был поражен за гордость. Естественно, что писатель не склонен был безоговорочно соглашаться с осуждением человека за гордость. Ведь гордость в характере персонажа могла сочетаться с его вольнолюбием, уважением прав на свободу других. Полемизируя с Изергиль, писатель (и вместе с ним проходящий) как бы хотел сказать: Ларра был поражен не за гордость вообще, а за гордость индивидуалиста и эгоиста.

Старуха Изергиль не поняла сущности характера Ларры, осудив его за гордость (за гордость вообще!). А если учесть при этом, что гордость была присуща и ей самой, то станут вполне понятными слова автора, сказанные им о старухе: «И стало, почему-то, страшно жалко ее. Конец рассказа она вела таким возвышенным, угрожающим тоном, а все-таки в этом тоне звучала боязливая, рабская нота». Ведь по-своему поняв причины трагедии Ларры и осудив его за стремление быть независимым, гордым, она осудила и самое себя. Естественно спросить: почему же так получилось? Ответ на это дает следующая за легендой история жизни Изергиль, которую старуха рассказывает проходящему.

Образ старухи Изергиль

В критике уже достаточно подробно говорилось о свободолюбии горьковской героини, ее способности «пожертвовать собой». Но в том еще не вся правда, как это ни странно, при всей любви к независимости, свободе, при всем осуждении проходящего за отрыв от людей, сама-то Изергиль по духу своему эгоистична и внутренне была мало связана с теми людьми, среди которых жила.

Ее все время влечет к сильным, героическим натурам, ее симпатии всецело на стороне этих борцов за свободу. Но, будучи сама гордой, красивой и сильной, она и других людей ценит, прежде всего, за эти качества. Те же политические идеалы, за которые боролись любимые ею люди, гораздо менее интересовали ее. Этим, думается, можно объяснить то, что Изергиль могла полюбить не только «достойного пана», сражавшегося с «турецкой тиранией» за свободу греков, но и деспотичного богача-турка.

Идеалом жизни горьковской героини была свободная любовь, которую она ставит превыше всего. И с тем, кто пытался в этом ущемить ее права, Изергиль обходилась решительно и сурово. Так было с «маленьким полячком», сказавшим ей «гордое, обидное слово», за что рассерженная женщина сбросила того с моста в реку, так было с паном Аркадэком, которому она «дала... пинка ногой и ударила бы его в лицо, да он отшатнулся», — за то, что он хотел любить Изергиль в благодарность за избавление из плена.

Однако и сама Изергиль в своей любви оказалась эгоистичной. Поцелуи ее нередко приносили людям страданье, вели их к гибели. Но на это Изергиль смотрит как на что-то обычное, мало интересное ей, то и дело позабывая досказать проходящему печальную историю судьбы своего бывшего возлюбленного. И понятно, ибо в любви она «для себя лишь хочет воли».

В отличие от легенд история жизни Изергиль вполне реальна, но дается она в романтическом освещении. Подобно Макару Чудре старуха не скупится на похвалы себе и своему времени. Она, как и Чудра (только в большей степени), гиперболизует факт. Этому служат и возвышенно-риторический стиль повествования Изергиль со множеством афоризмов и лирико-философских отступлений, например, рассуждение о жизни и подвигах, и красочное описание ее возлюбленного, и умолчание — до поры до времени — о том отрицательном, что было в них.

Во всем рассказе, и особенно там, где говорит непосредственно сама Изергиль, — а говорит в основном она одна, — преобладает приподнято-«философический» стиль повествования.

Изергиль хочет показать себя как пример для подражания, но характер ее весьма противоречив. В этом смысле очень показателен конец ее рассказа о своей жизни: «И вот уже около трех десятков лет живу здесь... Был у меня муж, молдаванин; умер с год тому времени. И живу я вот! Одна живу... Нет, не одна, а вон с теми».

Эта оговорка отнюдь не случайна. Она лишний раз говорит о глубокой противоречивости характера героини, ее индивидуализме и эгоизме.

Тем не менее, проходящий, желая в том окончательно убедиться, просит старуху рассказать уже известную ему легенду о горящем сердце Данко. «Я слышал, — говорит проходящий, — кое-что раньше о происхождении этих искр (от горящего сердца Данко), но мне хотелось послушать, как расскажет о том старая Изергиль».

Образ Данко («Старуха Изергиль»)

Данко изображается старухой человеком сильным, смелым, но стоящим как бы вне коллектива, толпы. На своих соплеменников он смотрит свысока. Все это, — если и далее последовать за рассказчицей, — в какой-то степени позволяет сближать Данко с персонажем другой легенды — Ларрой. Что же касается различия в их судьбах, то оно опять-таки могло быть объяснено тем, что в сказании о Ларре коллектив изображался как «могучее племя людей», в легенде же о Данко коллектив племени оказывался каким-то слабым, беспомощным в постигшей его беде: все «хотели идти к врагу и принести ему в дар свою волю, и никто уже, испуганный смертью, не боялся рабской жизни...». Но тут, говорит Изергиль, «явился Данко и спас всех один». Это «явился» — очень характерно для ее понимания героя. Данко точно явился откуда-то, хотя дальше Изергиль поясняет: «Данко — один из тех людей...» И затем — не люди, которые, усомнившись в способности героического соплеменника вывести их из мрака лесов и болот, как звери, набросились на него, не люди, а именно он — Данко «спас всех один».

Вся легенда о Данко в изложении Изергиль выдержана в одном тоне. Ради спасения людей герой жертвует собой и умирает, «не прося у них ничего в награду себе».

Но было бы, конечно, неверным, исходя из той оценки, которую дает Изергиль, считать Данко индивидуалистом или противоречивой по своему характеру личностью. Содержание легенды дает основание говорить о Данко, как о цельной героической личности, верной интересам своего народа, живущей с народом одними помыслами. Обращает на себя внимание тот факт, что племя без колебаний выбрало Данко вожаком похода, от которого зависела судьба всех. И не своей красотой, как считает старуха Изергиль, а своей смелостью и решительностью Данко заставил людей поверить в него и в самих себя. «Во мне есть мужество вести, вот почему я повел вас!» — говорит он людям племени. Сквозь суровый и осуждающий тон повествования старухи Изергиль невольно прорывается живое народное сказание о человеке, отдавшем жизнь за народ, и о народе, вместе с ним идущим к царству света и свободы.

Функции романтических легенд

Образы романтических легенд значительны и сами по себе. Но Горькому они нужны, прежде всего, чтобы охарактеризовать мироощущение реального человека. То восхищение, с которым Изергиль повествует о подвигах, о самоотверженности, о вольнолюбии, о бескорыстии и активности, и то негодование, которым проникнуто ее отношение к бесславному прозябанию, эгоизму, рабству, свидетельствует о ее собственном стремлении к свободе, показывает, что в душе человека живет жажда нового, прекрасного, что человек этот не ощущает себя пассивной жертвой обстоятельств.

Романтические мироощущение героев проявляется не только в том, что они рассказывают, но и в том, как они рассказывают. С позиций идеала они рассматривают мир как соотношение только двух категорий: возвышенного и низменного. При этом они не склонны к объективному восприятию и изложению фактов. Доходя до преувеличения, до крайности, они защищают то, что им представляется прекрасным, и так же, доходя до крайности, до преувеличения, отрицают то, что представляется безобразным. Поэтому образы легенд отмечены печатью поэтической условности, необычности и односторонности: каждая воплощает одно какое-то начало в его исключительном выражении. Так, Ларра — символ эгоизма, возведенного в такую крайнюю степень, что герой способен убить девушку, которая пренебрегла его желанием. Ему противопоставляется Данко, герой, являющийся воплощением любви к людям, любви столь самоотверженной, что она заставляет его пожертвовать своей жизнью. На этом завершим анализ рассказа «Старуха Изергиль».

Сколько мужчин было у старухи Изергиль. и какая судьба постигла каждого из них? и получил лучший ответ

Ответ от ГАЛИНА[гуру]
Кажется о прекрасной и чувственной любви должна была бы рассказывать юная девушка, а в рассказе же - глубокая старуха.
Изергиль уверена в том, что ее жизнь, исполненная любви, прошла совсем не зря.
Она исповедовала, казалось бы, главную ценность жизни - любовь, но в судьбе Изергиль любовь - прежде всего эгоистическое наслаждение, испепелившее эту некогда прекрасную женщину и ставшее “чумой” для ее возлюбленных.
Она была подчинена этой страсти, но в любви она была свободна и не позволяла ни унижать себя, ни даже подчинять. Она прекрасно понимала людей, но искала только любви, а когда любовь проходила, то человек как бы для нее умирал.
Она вспоминает только эпизоды встреч со своими возлюбленными.
В молодости она была очень красива, но теперь, спустя очень много лет, выглядит как страшное напоминание скоротечности жизни.
Изергиль было пятнадцать лет, когда в их краях появился "высокий, гибкий, черноусый, веселый человек". Она увидела его, стоящего одной ногой в лодке, а другой -на берегу. Он удивился её красоте, и она полюбила его. Через четыре дня она стала его. Он был рыбаком с Прута. Мать узнала обо всем и побила её.
Рыбак звал Изергиль с собой на Дунай, но к тому времени она уже разлюбила его: "Но мне уже не нравился он тогда-только поет да целует, ничего больше! Скучно это было уже! "
Потом подруга познакомила её с гуцулом. "Рыжий был, весь рыжий-и усы, и кудри! " Был он иногда ласков и печален, а порой, как зверь, ревел и дрался. Она ушла к гуцулу, а рыбак долго горевал и плакал о ней. Потом другую нашел. Позже их обоих повесили: рыбака и гуцула. Их схватили у румына; ему отомстили: хутор сожгли, и он стал нищим.
Рассказчик догадался, что это сделала Изергиль, но на его вопрос старуха уклончиво ответила, что не она одна хотела отомстить. Были у казненных друзья.
Изергиль вспомнила, как любила турка. Была у него в гареме в Скута-ри. Целую неделю жила, а потом соскучилась.
У турка был шестнадцатилетний сын, с ним Изергиль и убежала из гарема в Болгарию, позже с монахом ушла в Польшу. На вопрос собеседника, что стало с юным турчонком, с которым она убежала из гарема, Изергиль ответила, что он умер от тоски по дому или от любви.
Поляк-монах её унижал, и она однажды бросила его в реку.
В Польше ей было трудно. "Там живут холодные и лживые люди". Они шипят, как змеи, потому что лживы.
Затем она попала в кабалу к жиду, который торговал ею. Тогда она любила одного пана с изрубленным лицом. Он защищал греков, в этой борьбе ему изрубили лицо.
Потом был мадьяр, позже убитый. А "последняя её игра-шляхтич». Красивый очень, а Изергиль было уже сорок лет, старая. В Кракове жила, и все у нее было: и лошади, и золото, и слуги… Пан на коленях просил её любви, но, добившись, тут же и бросил. Потом он бился с русскими и попал в плен, а Изергиль спасла его, убив часового. Пан лгал Изергиль, что за это будет любить её вечно, но оттолкнула она "лживую собаку".
Изергиль приехала в Молдавию, где живет уже тридцать лет. Был у нее муж, но год назад умер. Живет она среди молодежи, которая любит её сказки. А старуха смотрит на молодых и вспоминает прожитое.

Краткое сочинение на тему «Старуха Изергиль: образ героини»

Композиционно «Старуха Изергиль» делится на три части: легенда о Ларре, жизнь самой Изергиль и легенда о Данко. И центральной частью рассказа является именно автобиография старухи, из истории которой мы видим, как она пришла к идеям свободолюбия и «умению жить». Образ её противоречив: она делится с автором большим количеством приятных и неприятных воспоминаний, говорит о великих людях и великой жизни, но не испытывает ни радости, ни горя, ни воодушевления. «Черные глаза были все-таки тусклы, их не оживило воспоминание»,- говорит рассказчик.

Рисуя внешность Изергиль, автор подчеркивает её старческую безобразность, используя для этого соответствующие тропы: «сухие, потрескавшиеся губы», «сморщенный нос, загнутый, словно клюв совы», «черные ямы» на щеках, лицо, «изрезанное морщинами». Он сравнивает её с живым скелетом. И это очень показательное изображение. Сама старуха говорит ему следующие слова: «Здоровья всегда хватит на жизнь. Здоровье! Разве ты, имея деньги, не тратил бы их? Здоровье - то же золото»,- и свое «золото» она истратила почти полностью, не жалея об этом и спокойно принимая свой внешний вид, «иссушенная временем, без тела, без крови, с сердцем без желаний, с глазами без огня, - тоже почти тень.»

Основная характеристика Старухи Изергиль — повествование об многих историях ее любви, каждая из которых разная и по-своему раскрывает характер героини. Еще девушкой она была искренней и честной: если любила, то бросалась в омут с головой, если охладевала, то ничего не заставило бы её быть рядом с нелюбимым: ни увещевания, ни угрозы. Она говорит: «Сначала все уговаривал меня и грозил бросить в воду, а потом - ничего, пристал к ним и другую завел…». У Горького все цыганки такие: что дочь Макара Чудры, Нонка, что горделивая Радда — скорее умрут, чем будут в неволе. При этом такие женщины — не чета обычным. Они активные, жизнелюбивые, деятельные, хотят чувствовать вкус жизни, до конца испить её чашу, а не прозябать на шее у мужчины, угождая ему или воспитывая детей.

«А то еще турка любила я. В гареме у него была, в Скутари. Целую неделю жила, - ничего… Но скучно стало…- всё женщины, женщины… Восемь было их у него… Целый день едят, спят и болтают глупые речи… Или ругаются, квохчут, как курицы…» – рассказывает героиня. Такие женщины сильны духом и подготовлены к жизни, они порывистые и легкие на подъем, но в то же время сохраняющие свою честь и руководствующиеся своими желаниями: «Да, выгнала я его, хотя он и говорил, что продал все земли свои, и дома, и коней, чтобы осыпать меня золотом». Позже старуха рассказывает про «рубленого поляка», который оказался ей милее богатого и щедрого пана, потому что первый был очень похож на старуху по мироощущению и пониманию.

Она понимает и осознает, что такое героизм, и точно знает, что для нее важнее: оставить после себя тень или жить скучно, пусть и купаясь в золоте. «В жизни всегда есть место подвигам»,- самая знаменитая фраза Изергиль, которая красной нитью проходит через все произведение. Именно эта мысль объединяет все истории старухи. Мысль о свободе, собственном пути, силе духа и жажде жизни. «Красивые всегда смелы»,- мудро заключает Изергиль, но, наверное, более верным будет сказать, что смелые всегда красивы. Она отжила свой век так, как смогла и посчитала нужным, пробуя на вкус всю его сладость и горечь, «таких две жизней за одну», как писал Лермонтов. Это самый чистый романтизм, которому все же, как и подвигам, есть место в нашей жизни.

Интересно? Сохрани у себя на стенке!
Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.